Стр. 1 2 3


20

      Неизвестно, сколько прошло времени. Может быть, минута, а возможно, и жизнь с четвертью. Пространство тоже стало слегка другим. Изменило свою кривизну. Тело медленно привыкало к новой гравитации. Руки-ноги росли вбок-встороны-вверх растерянно, испуганно, едва не срываясь на истерику.
      Артур мелкими шажками продвигался по сухому скрипучему гравию. И это напоминало движение по другой, прежней дороге. И в другом теле. Но только напоминало. Потому что теперь нигде не было указателей. Даже намеков. Хотя всё осталось на своих местах. Но место не отвечает за свое содержимое. Вернее, не всегда отвечает. И не всем.
      Гравий скрипел громко, отчетливо, нсмешливо, почти издевательски. Словно кто-то, не скрывая своих намерений, шел по пятам. Даже не затрудняя себя наступать на пятки. Даже не прячась от возможных прохожих, за газетой или взглядами по сторонам. Безжалостно и прицельно уставившись в запотевшую ямку между лопатками. Ибо знал: от него НЕ УЙТИ.
      Я от бабушки ушел. Я от дедушки ушел. И от волка ушел. И от зайца ушел... И от нее ушел. А от себя не уйти. Хоть сорвись бегом. Хоть возьми такси. На последние деньги. В ущерб вечернему коньяку.
      Стоп. Артур подчинился приказу и встал, как вкопанный. Своему собственному приказу. СТОП. При чем здесь вечерний коньяк? Разве он пьет коньяк по вечерам? Разве пьет по утрам? Откуда вдруг вынырнула эта мысль? Уж не воспоминание ли? Кто посягнул на его, артурово пиво с томатным соком? Темное пиво с кровавым соком. В левкоевых сумерках. Сидя в мягком кресле. Потягивая вечерний свет, из окна, краем глаза. И цедя густую смесь из стакана. Особенно здорово, если опустить на толстое стеклянное дно два-три шарика, тщательно скатанных из ржаного мякиша и корицы. Покачать гладкий, неограненный стакан и ждать. Медленно, глоток, за глотком приближаясь к заветной последней четверти.
      Последняя четверть Луны. Последняя четверть Мечты. Последняя четверть чего? Неужели осени? Неужели на толстом стеклянном дне остались последние капли? И потом, хочешь-не хочешь, наступит зима. Не лету же наступать, в самом деле. И придется – даже если не хочешь – шагнуть на скрипучий снег. Туда, где Федор. И остаться там. Потому что ничего другого в запасе уже не осталось. Все растрачено. Промотано без остатка. Сожжено в закатном пламени парчи и шелка. Отдано щедрым воображением на растерзание других, невидящих глаз. Стерто, как акварель, услужливой, всегда влажной губкой. Выбелено заслуженными сединами. Высушено на безбрежном ветру. Упущено, так как казалось, что краски не кончатся, что никому не удастся захлопнуть лазейку под старым и серым брезентом. Казалось.
      А если обернуться? И встретиться лицом к лицу со своим преследователем. Открыто и бесстрашно заглянуть в его глаза. И попросить не торопить. Попросить соблюдать дистанцию. Ведь мы согласны на всё. Мы даже согласны дружить со своим конвоиром. Лишь бы он шел чуть пооддаль, желательно – по другой стороне улицы. И желательно, чтобы не заходил в магазин сразу, след-в-след. А ждал снаружи, у витрины. А если на бульваре, то пусть засматривается на красивых девушек и изредка, совсем изредка наклоняется к развязавшемуся шнурку. И тогда он – очень даже ничего. Парень хоть куда. Тогда мы согласны его терпеть и любить. Ведь любить, это и означает – терпеть.
      Артур обернулся легко и непринужденно. Он все делал непринужденно. Но не всегда удается при этом избежать разочарования. И Артур вписался в рамки этого "не всегда". Ибо встречи не произошло. А значит, и разговора не состоялось. Лицом к лицу – лица не увидать. Преследователь был хорошо замаскирован. Он набивался на дружбу и любовь. И имел на это право.
      И вдруг Артуру подумалось. А что, если испытать себя? Попытаться сохранить ту непринужденность, с какой он обернулся только что. Ведь только что. Представить скрипучие шаги по гравию своими шагами. Поверить в это. Разве трудно? Ведь это ЕГО непринужденность. Его – то есть, своя. Воспользоваться своим. Кто запретит? Кто?
      И не надо далеко ходить. Чтобы уходить – далеко ходить просто бессмысленно. Нужно оставаться там, где ты есть. И позволить тому, что есть, войти в тебя и стать твоим. Например, вон те искры между деревьев. Выплески белого огня и расплавленной небесной глазури. Слитки самородного пламени. Прозрачная черепица, осыпавшаяся с небес и не успевшая еще застыть. Вздрагивающая от соприкосновения с тяжелой, холодной материей праздношатающихся взглядов. Да много ли нужно взглядов, чтобы содрогнулись нежные, живые, оттаявшие сгустки? Достаточно одного. Хрустальная черепица осыпалась и в любой момент может затвердеть, потускнеть, погаснуть. Но пока она еще сверкает, пока еще она достойна всего. Всего лучшего в мире. Текучая огневая черепица. И темная, камышовая, готическая сердцевина. С доверчивым дыханием таких безобидных бойниц, утративших свое изначальное предназначение защищаться. Тонкие шеи стрельчатых окон, не скрывающих свою населенность. А по краям: теплая, чуть подрумяненная, немыслимая твердыня стен и башен, навзничь упавшая на песчаную отмель. Слегка припудренная. Но так слегка, что песчинки на левой щеке – из чистого, но пригашенного золота. Сразу видно. И еще: парящая – как ни странно – тень от верхнего века с изумительной формы излучиной. С едва уловимым, но стойким, бархатисто-изумрудным оттенком. И этот оттенок: изумрудно-кофейный, наперекор небесной глазури, оттенок, стыдливо напоминающий об упущенном шансе, этот нежно-кофейный с лиственным проблеском – в нем ВСЁ. И разве не ее это лицо: там, между деревьев, с прогулочными лодками и чуть подведенными ресницами уже не осенних, уже зимних ветвей?
      Артур судорожно перевел дыхание, и глаз тотчас же защипало. Он не стал искать платок. Он отер струящийся пот со лба прямо рукавом. Нет, жарко не было. И лето не наступило. Было не жарко, было понятно. Понятно, как нелегко, более того – как тяжело пребывать в своей собственной, ни с кем не разделенной непринужденности.




21

      Какою странною раскраской ложится свет на лица сущих. И одевает тени страсти в полупрозрачную обложку. Непонимание изрядно преобразуется в итоге. Но в результате лишь рождает игру изящной светотени. А сам итог, ни с кем не споря, все отклоняет возраженья. И триумфатором надменным на колеснице, горделиво, проводит смотр своих владений, пыль поднимая за собою пурпурной тогой, как хозяин всего, что есть еще у смертных.
      Примеров масса в этом мире, как можно быстро, незаметно убить великую идею, убить мечту, убить надежду. Как можно тихо, по вампирьи слизнуть с надреза сладкой крови. И сделать вид, что всё, как было. И сделать вид, что всё отменно. Ведь суета – не для великих. Их трансфизические мысли не знают тления и спешки. Великим многое прощают. Руины пыльные империй, блужданья долгие во мраке, обломки судеб неповинных – прощают многое великим.
      Об этом Федор знал, похоже. Хоть и задумывался редко. Он интуицией отменной строенье мира постигал. И пусть хотелось думать лучше ему о собственном значеньи, но на него значенье стало распространять свои права. И связь обратную построив, в кольцо тропинка загибалась. И бумерангом норовила ударить Федора по нимбу. Да только нимб – не просто шляпа. С ним расставаться кто ж захочет? Его руками держат крепко и вместе с жизнью отдают.
      Но Федор, поприще изведав, пройдя сквозь тернии и звезды, в горниле творческой плавильни свой дух великий закалив, вдруг усомнился на мгновенье. На полмгновенья, но хватило. На треть мгновенья, но – с избытком. И стало вдруг не по себе.
      Быть может, там, за горизонтом другою жизнью прозябают. Другие люди распивают там каждодневные чаи. И может, им совсем неплохо. И незачем сидеть и думать. И незачем ходить на лыжах по снежной скатерти, с поклажей.
      Но Федор наш соотносился с другими косвенно, неявно. Его судьба вела иная. Он отгорожен был стеной от тех, увядших не расцветши. И приходилось удивляться: на самом деле их так много, а приглядишься – вовсе нет.
      Но Федор был орешек крепкий. И все же, слабину изведал. И все же, отпустил поводья. И даже выпал из седла. Когда случайно и нежданно ему почудилось такое, что потемнело с непривычки в глазах, а может быть, в очах. Ему привиделась картинка, достойная, чтоб быть нетленной. Но это радовало слабо, скорей – не радовало вовсе. Скорее – сильно огорчало. Ведь Федор вдруг представил, бедный, что он не альфа и омега, а лишь тропинка между взгорий. Что лишь былинка в чистом поле. Что лишь соринка в чьем-то глазе. Лишь штрих на белизне бумаги. Морщинка на чужой ладони. Что, как ни тужься – не сумеешь ты сделать больше, чем позволят. Что все прозрения поэта всегда соавторством объяты.
      Когда бы злой, холодный ветер не налетел и не завьюжил плоды ночного откровенья, наш Федор вряд ли бы заметил, что где-то там, за горизонтом ослабли нити, пали руки. И кто-то впал в свое унынье. И позабыл, что есть и Федор. Что есть еще пророк на свете, который яростно и чисто в великий принцип символизма пока, как будто, все же, верит.
      И Федор посмотрел с досадой на принтер лазерный, компактный. И понял, что навряд ли сможет свою эпоху обессмертить. Куда теперь податься, право? Когда ослабли чьи-то нити. Когда провисли где-то струны. И смысл поставлен под сомненье. Марионеткою-игрушкой себе творящий показался. А снег насмешливо сверкал. Куда идти, зачем стремиться, когда соавтор за спиною? И лишь своих проблем решеньем он озадачен – тот соавтор.
      А снег блистал, как неба днище. А смех лежал, как глыба снега. Они безмолвно намекали, что чудо-мост сожжен дотла. Прощают многое великим. Лишь одного простить не могут. Сомнений в праве на творенье. И то, что мир – лишь груда пепла. Такого при любых созвездьях простить не могут никогда.


22

      Горели весенние свечи. Искали себе оправданья в троичной системе иных измерений. Воск плавился, капая к центру ядра, обжигая попутно живое. Весна притворялась. Искала наивных, готовых поверить в ее непорочную девственность. Порой, удавалось найти. Простачка-подмастерья. Лимиты доверья исчерпаны многими. Правда, не всеми. На них-то и держится тонус весенний любой мастерской. С палитрой и шпателем, с вечным пером и запасом чернил на счастливую старость, старатель всегда одержим тайной страстью себя осчастливить. Хоть верит, что деву в венке первоцветов. Зачтется. Зачтется наивным старанье. В собрании алчущих принцип один – одиночество. В соборности плачущих ризница ждет воссияния. Святые дары обращаются ликами лунными к толпе за спиной у согбенной фигуры с пером. С топором. С гильотиной карманного типа. След темно-карминный намечен на глади небесной. Пускай за кормой след кильватерный вязнет, как гипсовый слепок. Но крепок канатов и тросов – невидимых нитей – натяг, как подспорье. На счастье, на горе ли дан инструмент Ариадны... Но многим, неведомо многим – лишь это отрадно. Кому-то достаточно солнца. Лучей-паутины. И капли смолы – загустевшего сока. Вершин опрокинутых сосен, вонзившихся в зеркало строго отвесно. Нанизанных бликов. Зализанных плесов. И нитей, канатов и тросов рубить – нет причин.
      Но он был иным. Никаким он был прежде. Теперь же стал странным. Теперь он поверил, что есть закордонные страны, в которых цветут лепестки на соцветиях райских. Зазнайским маневром творящий владел в совершенстве. Изведав блаженства, стал лакомкой в чуждом пространстве. Закралось сомнение, правда, но сладкий нектар, что сочится из трещин – казался единственно правым. Хоть прямо, хоть слева, хоть трижды наискосок.
      Зеленым по белому пишется проще простого. Но если попал в переплет, то держись – будет дело. Несмело топтаться на месте – прошедшая песня. А тут нужен натиск, взошедшая с севера Лира, предельная вера, безмерность, бесстрашье к пожарам эфира. Но главное – не оглянуться через плечо. Когда горячо.
      Он был без оглядки. Был напрямик и стократно. Забыв про обратно. Курком был взведенным. Змеею в гремучем припадке. И сладким был взлет окрыленный. Остатки былого сгорели за пазухой прежних. И море блаженства плескалось светло и безбрежно. Отверженно, кротко угасло в дали загорелой все то, что увяло, иссохло, истлело. Пропело свою лебединую песню и пало. На скалы. Так навзничь, как будто и впрямь все рождалось сначала. Так, словно из точки великого взрыва поднялись не чьи-то руины, а чистые, юные фризы хрустальной храмины.




23

      Я прошу, хоть ненадолго, грусть моя, ты... Штирлиц шел к лесу, где голубые ели. Подойдя ближе, он понял, что голубые не только ели, но также пили и курили. Штирлиц шел... Голубые ели... А тут ступени цвета слоновой кожи. И больше ничего... Впрочем, еще есть стены. Здесь вообще живут большие специалисты по стенам. Им ничего не стоит замуровать человека. Запрятать в железобетонный кокон. Им ничего не стоит... Ничего... Грусть моя, хоть ненадолго... Грусть моя, что ж ты делаешь?.. Куда ты меня ведешь? На какие подвиги? С какими драконами предстоит мне сразиться во славу твоего имени?.. Имени Владимира Ильича Ленина метрополитен... Из подземелья, в подземелье. А тут еще лифт не работает... Простите, это седьмой подъезд? Да ладно... Не вам меня учить. Я вам, кажется, ничего плохого не сделал. Понятно... Сам найду... Грусть моя... Вот народ пошел... Спросить нельзя... Ну, перебрал... Ну и что? Это мое личное дело. Мое! Что ж теперь... А ты что уставился? Кстати, сигареточки не будет? Эх ты... Добрее надо быть к людям, добрее... Да ладно... Когда же кончатся эти ступени? Или они не кончаются? Прямо какой-то лабиринт из лестниц... Как на американских горках. То отвесно вверх, под самую крышу, то вниз, до подвала и еще ниже, в самые недра... Где горячо и одиноко... Или вообще уходят всторону и обрываются... И ведь точно знаю, что уже был здесь прежде... Уберите свою собаку, а то я ей лапу отдавлю. Что вы на меня гавкаете? Лучше скажите, какой сейчас был этаж. Или какой будет... Мне все равно... Да проходите, я же вас не держу... До свидания, я тоже очень рад, что мы не соседи... Нет, вряд ли... Эх, моя, я прошу тебя... До всего, ну буквально до всего приходится доходить самому. Правда, попался один, еще там, внизу. Или, наоборот, наверху?.. Но попался. Который спросил, кого я ищу... Как ему было ответить? Как объяснить?.. Эх, если бы самому знать, кого ищешь и куда идешь... Если бы знать... Блуждать можно долго... Штирлиц шел... Артур тоже... Артур, с его осенней лентой Мебиуса и попытками добраться до дома... Пустое... Странствовать можно долго. Пока есть в запасе силы и время... А тут на исходе и то, и другое... Эх, ненадолго, хоть ненадолго... Грусть моя... Отдохнуть, что ли?.. Совсем умаялся... Ах, ты, господи, как стены-то накренились... Того и гляди упадут... Тоже мне – последний день Помпеи... А ничего, на ступеньках удобно... Сидеть удобно... Так бы и сидел вечно... Так ведь нет – подгоняют, не дают спокойно отсидеться... Подумать только... Вся жизнь пошла прахом. Всё, что нажито непосильным трудом. И жизнь-то непутёвая... И та пошла прахом... Нет, ну в самом деле... Кто же мог подумать, что такое возможно. Что сидит там какой-то... И тоскует... Чтоб ему неладно было... И ведь ладно бы что-нибудь стоящее сочинил. А то – стыдно сказать кому... Бездарь... Двоечник... Зануда... Да, да, именно зануда! Ну, видишь ты, что не получается, что не твое это дело – так брось. Остановись! Зачем же людей мучить? Они ведь живые. И твой эксперимент, пусть даже творческий, обходится им слишком дорого... Разве же можно резать по живому? Подгонять, притягивать, сводить концы с концами. А что в результате? В результате я – сидящий на ступеньках цвета слоновой кожи, пьяный вдугаря и не знающий, что же делать дальше... Вот ведь, и сигарет, опять же, нет... Грусть моя, я прошу тебя... Хоть проси, хоть не проси... А надо договариваться. Это единственный шанс. Как ни крути... С Артуром договариваться. Если он услышит. Если сможет преодолеть свое естество... Минуточку... Как же он преодолеет? Я-то не могу преодолеть. Чем же он лучше меня? Чем?.. Да, может, конечно, и лучше... Но договариваться-то с ним мне. А разве я смогу?.. Ну, сейчас, понятно,  – не смогу. Сейчас главное – до койки добраться. И баиньки... А потом? Смогу ли я? Способен ли разомкнуть этот кошмарный замкнутый круг?.. Нет, если разомкнуть, то незачем и начинать. Не разрывать надо кольцо, а изменять содержимое. Изменять конфигурацию мира... Умный? Да?.. Если умный, то не сидеть нужно, а действовать... Действовать... Грусть моя... Что я, в самом деле, возомнил из себя?.. Но если не я, то кто же? Кто же, если не я?.. Если никто, то что же?.. Если... О, боже... Еще повезло, что кольцо небольшое... Всего четыре звена. Всего четыре умника. Четверо возомнивших, будто имеют право на творчество... Вот и натворили... Но еще повезло... Четыре звена... А могло быть гораздо больше. Скажем, сорок четыре... Или сто сорок четыре... Попробуй договорись... Обязательно кто-нибудь да сжульничает, кто-нибудь да схалтурит... Кто-нибудь да притормозит... Грусть моя, ты покинь меня... Ох, и попутал же меня лукавый заняться этой писаниной... Чего мне не хватало?.. Чего?.. Вот сейчас приду, если приду, и, конечно же, сразу потянет к столу. Не к обеденному, бильярдному, или паталогоанатомическому... И даже не к журнальному столику... До последнего мне сейчас вообще никакого дела нет. А второй и третий просто отсутствуют в наличии... Все пути теперь ведут к столу. Но к письменному и только к нему... И это только кажется простым стечением обстоятельств... Только кажется... Эх, грусть моя!.. А если кажется, чего сидеть? Кстати, что это за коврик такой знакомый? Перед дверью... И номер на табличке отдает чем-то родным... Ну, ты подумай! Кажется, моё... Попробовать, что ли?.. Где там они?... Ключи мои, в бездонном кармане... Вот ведь, как запрятал... Не Артур я, ох, не Артур... Нелепица, а не человек... Кажется, подходит. Теперь, главное – открыть. Ну, не сразу, конечно... Придется попотеть... Не все так легко дается в этой жизни... Не всё... Эх, твоя, моя... Штирлиц посмеялся бы надо мной... О, кажется, подалась... Ура, победа. Я дома... Что я сказал? Только что... Дома? Забудь, несчастный, пьяный дегенерат... У тебя теперь нет дома... Профукал... Писатель!.. Теперь ни за что нельзя поручиться... Ни за что... И особенно, за то, что ты дома... Даже и разуваться не буду. На заброшенном, забытом Богом полустанке не разуваются. И спят на холодном и твердом, поскуливая во сне. Писатель... Эх, Артур... Один ты меня понимаешь. Да и ты далеко... Но я попробую, поверь... Попробую... Если ты еще сам не понял... Я подскажу... Намекну... Много и говорить-то не нужно. Ты ведь парень понятливый. Разберешься... А я подскажу... Намекну... Вот только немножко... Вот только слегка... Чтоб солнце побыстрее взошло... Покимарю... Все будет хорошо... Все будет... Всё... Будет... Ах, Штирлиц, Штирлиц...




24

      Мутная, горячая волна швырнула Артура... Но не о прибрежные скалы... Нет. О стволы (и опять же: не о ружейные; вороненные, пахнущие гарью, с высверленным туннелем в вечность). О черные и шершавые, но родные стволы. Дубовые, кленовые, ясеневые... За которыми – песчаная отмель с прогулочными лодками. На которых Артур повис, как белье на ветру. Которые вовремя подставили свою руку друга.
      А волна была та же. Почти та же. Изменился только цвет волны. Стал пурпурно-алым и ненадолго окрасил собою мир. Впрочем, кто знает, какого цвета была ТА волна. Память о таких мелочах не доходила сюда, в пространство Артура. Волна... Сколько их? Обманно-прозрачная волна Айвазовского. Хищно-колюче-драконовая Хокусая. Вязко-жгучая Ван Гога. Угольно-многотонная Глазунова... И всё же... Все они – лишь проявление одной единственной волны. Все.
      Отпустило. Артур почувствовал под пальцами сухую, шероховатую кору и полез за платком. На этот раз все-таки пришлось его искать. Глубоко внутри, чуть ли не в недрах себя. Артур нашел. И приложил к лицу, как прикладывают хирурги перед операцией марлевую повязку. Чтобы не вдохнуть и не выдохнуть лишнего. Чтобы промолчать. Не проронить ни слова. Ведь оперируемому тоже несладко...
      Артур отнял платок от лица и увидел на нем большое пурпурно-алое пятно. То ли изломанный штормом парусник, то ли умирающий лебедь. Он усмехнулся. Тест Роршаха в походных условиях. Ключ к подсознанию испытуемого. Что вы видите в этом пятне? Бабочку, или раздавленного зайца? Если первое – вы посредственность. Если же второе, то – эпилептик. По крайней мере, потенциальный. Впрочем, если вы видите маску Изиды, то у вас имеются все шансы стать гением живописи. Ну, а если каравеллу, огибающую мыс Горн? Так нельзя. Нужно бабочку или зайца. Если же вы видите в кровавом пятне парусник – вас не должно быть. Вы – ошибка Мироздания. Даже если вы видите лебедя.
      Артур приложил платок к лицу другой, чистой стороной. И снова отнял, чтобы полюбоваться на второе пятно, поменьше. А затем, пока еще не решаясь убрать, повернулся и пошел. Даже не поблагодарив деревья. Ведь когда очень скверно, или просто не по себе – о друзьях забывают в первую очередь. И он действительно повернулся и пошел. И лишь мысль, подобно туго натянутой нитке воздушного змея, подрагивала за спиной: хватит. Хватит питать пурпур этих деревьев своей кровью.
      Парк кончался, как кончается все хорошее. Как последние метры старого любимого фильма. Виденного не один миллион раз. Но с которым все равно жаль расставаться. Жалко до слёз. Но слёзы были не методом Артура. Его методом было – идти. И он послушно шел. Послушно методу. Шел, пока не уперся в газетный киоск. Словно не мог свернуть. Или не хотел. Да нет, скорее – не мог. А если бы мог, то все равно остановился бы и стал всматриваться в спрессованную, сумрачную глубину, пытаясь разглядеть смутный силуэт человека внутри, стараясь увидеть его глаза, заглянуть в них в слепой надежде, что... Артур не успел понять, что же именно он хотел уяснить для себя в глазах чужого человека. Не успел, потому что внезапно понял другое: внутри никого нет. Смутный силуэт – это всего лишь его, артурово отражение на темном, заляпанном пестрыми обложками, стекле. И тогда Артур обернулся и все стоял, и стоял в растерянности, пржавшись спиной к холодному стеклу киоска. А мимо проходили люди. И Артур смотрел на людей и никак не мог взять в толк: неужели они не знают, что внутри никого нет?
      Отпустило. Теперь уже, кажется, насовсем. Во всяком случае, метод Артура вывел его к знакомой уже двери подъезда с наискось прибитой ручкой. И он не протестовал. Теперь он отмерял ступень за ступенью. Их было так много, ступеней цвета слоновой кожи. И для Артура теперь это казалось само собой разумеющимся. Правда, изредка, совсем изредка встречались другие ступени. Из нефрита, лазурита, оникса, или чего-то в этом роде. Еще пока встречались. Значит, еще не совсем отпустило. Но они были в явном меньшинстве. В явном. И Артур никак не мог для себя определить, какие же важнее. Какие? Но разве в определениях дело?
      Он не стал ждать лифта. Не потому, что не доверял. Просто хотел оттянуть неотвратимое. Да и спешить, собственно говоря, было некуда. Ему всегда было некуда спешить. И даже сейчас. Особенно сейчас. Когда счастье впереди было уже очевидно и неизбежно. Было ли? Будет ли?
      Совершенно потерянным добрался Артур до ее этажа. Потерявшимся. Затерявшимся среди ступеней. Еще было время. Еще нужно было дать окрепнуть вновь народившемуся. Дать укорениться. Сжиться с собой, обретенным. И поэтому Артур сел под ее дверью и стал ждать. Что-то подсказывало ему, что там, за дверью сейчас никого. Но нужно только дождаться, и все будет. Всё.
      И Артур ждал. Потому что верил. Потому что ничего другого не оставалось. Как Нерону. Артур усмехнулся и подумал, что не зря все-таки он не воспользовался лифтом. Спешить-то, и в самом деле, было некуда.
      Наверное, он уснул. Потому что она возникла так внезапно, как не возникают в этой жизни. А может быть, как раз наоборот – возникают. Что доказывает, что эта жизнь – вовсе не эта, а совсем другая. Но, как бы то ни было, она возникла. Стояла и смотрела на Артура, смотрящего, сидя под ее дверью. И ничего не говорила. И Артур сразу же увидел цвет ее глаз. И многое другое, что следовало увидеть в такой ситуации.
      И он прислушался к себе и спросил: есть ли там, внутри, радость? Содержится ли в этом хрупком сосуде, именуемом душой? Ведь если есть, значит и сосуд на месте.
      Опять я – обожгло Артура. Ведь следовало не слушать и не искать сосуд. А просто улыбнуться. И когда Артур это понял, то она уже улыбнулась вместо него. Хотя нет, конечно, не вместо, а просто немного раньше. И было, как уже когда-то за столом.
      И тогда Артур понял, что жизнь состоит из повторений. И радость, выплеснувшаяся из души, стала одним из лучших повторений в его жизни.




25

      Уйти, а думать, что остался. Забыть, но верить, что не помнил. Смотреть наивными глазами и смело руку подавать. Зайти чуть сбоку и чуть сзади, преодолев ненужный комплекс, и осмотреть во всех деталях свой постаревший пьедестал. И согласиться с неизбежным. Сказать: не очень-то хотелось.Сказать: как будто я не видел, к чему все это приведет. Вложить в серебряные ножны свой золотой клинок в рубинах. И распрощаться с вдохновеньем на перепутье всех дорог. Дороги могут быть из снега. Но есть железные дороги. Они уносят без возврата туда, где целей больше нет.Туда, где спит, в асфальт закован, опухший от безделья город. Где лишь портрет на стенке дорог. Где смыслов пожелтелых ворох. И суета – замена делу – все лжет, и лжет, и лжет, и лжет... Они уносят, эти рельсы, к истокам чаяний разбитых. Они забытое хоронят, как будто, не было его. Как будто, не было дороже, чем эти глыбы без ответа. Как будто, не было вопроса: а будет ли хоть что-нибудь?
      Быть может, что-нибудь и будет. Но это будет так нескоро. Пока же – смутные догадки и беспросветная тоска. Пока ж – попытки наших ближних бездарно радость искалечить. Себе и нам. Пусть даже ближних мы покидаем. Дважды, трижды... Уходим прочь стезею лыжной, на холод променяв уют. Пусть даже ближние незримы. Когда незримы, то тем паче. Когда незримы, то опасней. Не знаешь,что от них и ждать. И мысль приходит молча, тихо. Не позвонив, не постучавшись. Заходит мысль: а может правы живущие, как тень с куста? Как тень на мокром, вязком иле. Тень от корявых голых веток. Тень, обезлистевшая тайно за серым частоколом спин. И мысль заходит и напротив в пустом, нетопленном вагоне садится на скамью пустую и усмехается в глаза. У глаз бывает тоже разный и цвет, и блеск, и выраженье. Глаза так многое скрывают под откровенностью своей. И остается усомниться: а вдруг всего лишь блажь пустая – лыжня, которая листает – покуда вовсе не истает – страницы снежные? А вдруг?
      И мир сжимается, как сердце. И сердце круг очерчивает мелом. Но белый мел не греет душу. Он предан нами. Он уже не снег. В пустом, нетопленном вагоне так одиноко, но надежно. Ведь есть вокзал и расписанье. И есть вокзальные часы. Когда б песочные, с шуршаньем песчаной струйки, или гномон, своею тенью указуя, прошедшим мигом укорял. А то – сплетенье шестеренок и черных стрелок вперемежку с неимоверным самомненьем и с ложным правом кем-то быть. Конечно, это всё случайно. Хотя, случайного не сыщешь. Конечно, можно улыбаться, спросить: да разве в этом суть? Но нет, не ждет никто с ответом на промороженном перроне. Никто не смотрит в бездну глаза и тайну нам не выдает.
      А мы – куда нам – что мы, право... Мы уж пытались, да всё мимо. Мы так бескомпромиссно слабы, и время наших дней ушло. И остается насладиться уютом самоистязанья. Покоем саморастерзанья. И тихим сном самосмерзанья. И ничего уже не ждать.
      Нет, ничего уже не будет. И это так бинтует раны. И это так врачует душу. Или остаток от нее. И остается не заметить, как ты сжимаешься под взглядом. И ничего не остается. Ни от тебя, ни от дорог.




26

      Всплеск на воде. Из бездны мутной, головой – на свет, на воздух. Круги пошли. Как кольца годовые. Всплеск на воде. Как свежий спил с пьянящим ароматом. Отсчет пошел. И времени, и прочего всего. В зачет пошел фальшстарт. Всё завертелось, завращалось. Заполнились стеклянистые трубки тонкой смесью. И звонкой спесью заполнялся тот эквивалент души, что слева, рядом с сердцем гуттаперчевым. Ремни и цепи натянулись и запели. Заныли. Заурчало в глубине. На самом дне. И в среднем ярусе. И чуть подальше. За шлагбаумом. Почти что за кулисой. Всё содрогнулось, словно пробудившись. Без всяких "словно". Слов здесь вовсе не было в помине. Лишь плоть, одевшая скелет стальных импровизаций. Плакаты были все изъяты. Ведь то, что можно написать – прожить гораздо интереснее, наглядней. Но и опасней! Но зато полезней и приятнее. Зачем же понапрасну тратить слог высокий, буквы изводить? Прожить! Легко сказать. А выход есть запасный? Но разве это аргумент, когда в душе ревет мартеновское пламя? И реет знамя. В вышине. Да, да, уже до этого дошло. И солнце из фольги взошло, слегка подсвеченное рдяным.
      Вот так, повенчанный с обманом, он и справлял свой праздник первый. И были на пределе нервы. Восторгом опьяненная душа вся трепетала, словно лещ на леске. Как шея, что за миг до палаша. И радость сотворения была неотличима от радости погибели и краха. Произошло. Свершилось! Легким взмахом волшебной палочки – запущен механизм. Произошло! А что и как – не в этом дело. Там тело! Там живое тело!!! Чего же можно большего желать? Так долго ждать пришлось минуты этой. Так можно ли еще искать и света? И вышины? И счастья непременно? Ну, разве это не надменно? Как можно быть таким неблагодарным? Бездарно можно сотворить любую глупость. Но чтобы несгибаемое гнулось, дыханье было хоть немного влажным, соленой кровь и зрячим глаз – а прочее неважно. Попробуйте и скажете – легко ли. Идею выпустить на волю. И оживить своей тоски каприз.
      Но механизм запущен! Получилось! Там что-то хрюкает, жужжит, храпит ночами. Имеет документ – на всякий случай. И чистит зубы по утрам, ну, или что-то там еще... Какое-никакое, а занятие. И, все-таки, поверьте уж – приятнее, чем не иметь возможности взглянуть на облик свой, запечатленный в вечном. Уж лучше наблюдать за человечным. Пусть, слишком человечным. Но наглядным. Пусть, даже, в чем-то неприглядным. Но все равно, здесь налицо успех и ненапрасно проведенная работа. Живет герой творенья. Ну, а как – его забота. Не выделять же, в самом деле, льготы за то, что вышел тот герой из под пера. Он сам перо марает. Пусть потерпит малость. Так мало в жизни радостей осталось. А тут скребется кто-то, ищет смысл какой-то... ЧуднО и радостно. Как будто муравей голографический в коробочке фантомной. Картонный мамонт в тундре из толченого стекла. Жук-скарабей, апологет Сизифа. Ты не робей. Бывает и похуже. К тому же, не стереть тебя уже. Придуман так – ни вырубить, ни смазать. Ну, а потом: творящий сам ни разу еще конкретным не бывал. Какой же спрос с него, по сути? Имейте совесть и не суйте свои претензии под нос. Сначала сами нарисуйте, сваяйте, выпестуйте, вдуйте искру в холодное ничто. Ну, а потом уж критикуйте. Тогда посмотрим, кто есть кто...
      И помогло! Стал полным триумф. И не пришлось искать ту рифму, чтобы украсить апогей. Скорей! Скорей! Вперед и дальше! А фальш... Да бог с ней, с этой фальшью. Ее не меньше было раньше. Да только, право, где уж ей... В экстазе творческого взвизга лишь то ли искры, то ли брызги от отработанных миров всё покрывали слоем колким. И всё, что было прежде – смолкло. И заискрилась ненадолго пыле-эфирная заря. Не может зря быть то, что в радость. Ведь сотворен же – не украден. Каких-нибудь там мерзких гадин он не посмел бы породить. И всё ж – нелегкая работа. А если там несчастлив кто-то... Ну, что ж, всё лучше, чем не быть...




27

      Вадик спешил. Он стоял под душем и энергично смывал с локтей и колен остатки мыльной пены. Сегодня был последний день лета. И медлить было нельзя. Медлить дальше – немыслимо. Но главное... Главное – не показать виду.
      Вадик уже хотел закрыть воду, но придержал руку и мельком глянул вбок и усмехнулся. В плотно задернутую пластиковую шторку. В точку, из которой, как ему казалось, это могло быть замечено. И подмигнул. Пусть удивится. Если способен удивляться. Конечно, Вадик рисковал. Но отказать себе в этом крошечном озорстве не мог. Пусть. В конце концов, СЕГОДНЯ – последний день лета.
      А потом вода была закрыта, полотенце сделало свое дело, свежая белая рубашка и просторные брюки песочного цвета одели чистое тело, пахнущее мылом. И Вадик принялся за свое последнее послание к Артуру. Только сперва бросил взгляд на календарь. Словно не был еще до конца уверен, что сегодня действительно последний день лета. Он писал обстоятельно и подробно. Язык символов и метафор очень способствует обстоятельности. Только так и даются настоящие инструкции. Только так и можно – хоть в какой-то степени – уберечь своего героя от ошибок. Передать по наследству свой горький опыт. Только так и возможно не показать виду. А это теперь было для Вадика главным. Он не мог больше рисковать. После той дерзкой усмешки в ванной.
      Писалось легко и быстро. Вадик знал, что сказать. Может быть, хоть ты,  – писал он. Не вздумай,  – писал он. Поберегись,  – писал он и знал, что времени все меньше и меньше. Каждую минуту могло произойти изменение сюжета.
      Последний лист беззвучно лег в толстую стопу, занимавшую верхний ящик стола. Вадик отложил ручку, посмотрел на часы, посмотрел на календарь. И откинулся на спинку, давая себе минутную передышку. Главное – не делать резких движений. Теперь – пауза. Без нее не обойтись. Ведь главное – не подать виду.
      А потом... Потом, если наблюдать со стороны, могло показаться, что Вадику некуда себя деть, что он не знает, куда пойти. И тогда он пошел на кухню. Он заваривал чай и резал длинным ножом большую буханку черного хлеба. Кисловатого ржаного хлеба. И клал в стакан сразу пять кусков сахара. А черный хлеб солил из солонки. Но так только казалось. Потому что в солонке не было никакой соли. Там была корица. Вадик верил, что эта его хитрость останется незамеченной и очень гордился ею. А потом он рассеянно лепил из большого комка хлебного мякиша птичек, лошадок и прочую ерунду. А сам смотрел в окно. Там уже начали желтеть деревья, и это многое значило. И для него сейчас было самым важным – не делать резких движений.И время от времени Вадик посыпал мякиш из солонки и тщательно разминал вновь и вновь. Важно было соблюсти рамки, усыпить бдительность автора и не спровоцировать внезапного изменения сюжета.
      И незаметно очередная лошадка в его руках превратилась в пистолет. Каприз скучающего. Труднее всего было вылепить спусковой крючок и мушку. Но как ни было трудно, Вадик все равно смотрел только в окно. И пальцы его теперь были зрячими. Наверное, он мог бы стать неплохим скульптором. Но теперь это было неважно. Только не делать резких движенй, только не делать. От напряжения Вадик покрылся испариной, но виду так и не подал.
      Наконец, все было готово. Вадик в первый раз посмотрел на пистолет и понюхал пахнущий корицей ствол. Все было нормально. Он расслабился и как-то обмяк на табуретке. Впервые за сегодняшний день он сполна почувствовал, что некуда спешить. Ведь художественный процесс имеет некоторую инерционность. Теперь он был недосягаем. Он успел. Вадик сидел и наслаждался мгновением, пьянея от свободы.
      А потом он сделал свое первое резкое движение. За ним – второе. Правда, сначала Вадик подумал, что завтра – первый день осени. Но то было сначала. А потом, опрокинув табуретку, он встал из-за стола, рывком зашторил окно и осторожно, чтобы не повредить мягкий ствол пистолета, выстрелил себе в рот.



Стр. 1 2 3


Главная Гостевая книга Проза